Я помню его… Мой первый дом. Дом, в котором я родился.

Хотя, нет… Я… неверно выразился.

Дом, который меня породил.

Мой дом пахнет пылью, изношенным и прокуренным хлопком отцовской рубахи... А еще –  ромашкой, прилипшей к огрубевшим стопам матери, и ягодами ежевики, так странно колющей язык, царапающий нёбо – и небо над головой. Жадно глотаемый ртом воздух отдает привкусом монет, которые я когда-то пытался спрятать за щекой, подальше от старшего брата – отдает привкусом крови, прокушенных губ и расцарапанных о шиповник лодыжек.

В молчании гостиной витает пыльца и пух. Под каждым моим шагом половицы откликаются страшным, раздирающим уши и душу криком: дерево трещит по швам, и я вижу и – что самое страшное – слышу, как тело: женское, прекрасное, совершенное, но затерявшееся, невольно застрявшее во времени, летит в стену. Шея следует по неправильной, неестественной кривой – отчетливый хруст ломает тишину на две части, первая из которых – мое прошлое, а вторая – настоящее. Тонкие, изящные запястья, еще мгновение назад пытающиеся ослабить хватку на шее своей хозяйки, вздрогнули и безжизненно опустились на пол вместе с телом. Их хозяйка жаждет жить больше, чем любая другая божья тварь, ходящая под Его всевидящим взглядом и безжалостным солнцем Луизианы.

Но, ха… Не Его ли это насмешка?

Не Его ли надменное решение, что – не судьба?

Внутрь, сквозь крохотные щелочки каким-то чудом прорывается солнечный луч, упав именно на то место, где еще секунду назад лежала женщина. Пыль в воздухе, кажется, замирает: в проеме спальни напротив возникает мужская фигура. Она смотрит на меня, и в ее взгляде проскальзывает ярость вперемешку с отчаянием. Капилляры полопались и заполнили красным белок глаз: мужчина моргает, и я вижу, как его ресницы опадают на пол будто засохшие осенние листья. Это отвратительно, но, почему-то, мне хочется смеяться. Мужчина устало поворачивается, глядит на себя в зеркало. Затем аккуратно берет стул, подставляя его под выступающий косяк под потолком.

Мой дом пахнет болью… Пахнет мерзким на вкус и запах самогоном. Пахнет потом, слезами… Страхом. Отчаянием. И надеждой, что все изменится – однажды.

Но «однажды» не наступает. И с восходом солнца, и на следующий день тоже.

Нос невольно кривится: запах мертвечины наконец-то достиг нервов. Где-то в углу, видимо, сдохла крыса. Может, даже не одна. Может, даже не крыса.

Дом скрипит, но не из-за меня, я точно знаю: порой вес воспоминаний слишком тяжел. Дерево, из которого собрано это гнездо, было живым – оно тоже помнит, оно тоже чувствует. И ему невыносимо тяжело быть здесь и впитывать эту жизнь, этот вечный водоворот постоянно повторяющихся бед и несчастий – будто во временной петле, у которой нет ни начала, ни конца. Эти стены слышали, как кричали дети, как плакали женщины… Как целый мир поносили грубым, мерзким языком – самым гнилым из всех возможных. Эти стены видели, как о дверные косяки разбивались бутылки с выпивкой, и осколки их крошились о зубы пьяниц, как и без того рваные и грязные женские платья превращали в тряпки… Как в шкафу, в подвале, на чердаке – в любом темном углу, который только могли найти – дрожали от страха отпрыски рода людского.

Эти стены не хуже меня знают, что это такое – быть проклятым и избрать темную дорожку не по своей воле.

Я невольно зажимаю рот рукой, пытаясь сдержать то ли слезы, то ли подступающую к горлу тошноту. Трехдневная щетина колет руки, как шипы чертополоха, но, пожалуй, до осколков в пятках ей еще далеко. Ох, как далеко…

И потом…

Ему ли, чертополоху, знать, что такое настоящее зло?

В голове возникает старый образ мамы, аккуратно укладывающей травы и цветы в небольшую корзину. Издалека на нас смотрит старый сосед Уильямсон. Смотрит как-то… недобро. Вечером того же дня, его внучка – Милли – заявила, что ей запретили со мной общаться.

– Почему?

– Па сказал, что у вас за домом растет много чертополоха.

Ее слова вызвали у меня ступор. Я обиженно наклонил голову вбок, одновременно пытаясь понять, в чем провинилось бедное растение, и при чем тут я.

– Па говорит, что чертополох растет там, где живет зло.

Горькая, мучительная, полная сожалений улыбка проскальзывает по лицу, будто располосовав его на куски ножом. Украдкой замечаю силуэт отца, выглядывающий из петли под потолком спальни, и опускаю глаза в пол, заметив, что пентаграмма, прожигающая грубую кожу на правой ладони чуть ли не насквозь, наконец, затухает. И уже подняв взгляд, понимаю, что «однажды» наступило.

«Однажды» наступило навсегда.

– Ну что, почистили дом? – спрашивает приказчик местного хлопкового магната, внезапно появившийся из-за спины. У богатея, видимо, были проблемы с подбором персонала: мужчина дрожал, как болотная трясина, и так и норовил сморозить какую-нибудь глупость.

– Да… Пожалуй, – я стараюсь отвечать, как можно проще, чтобы только он опять не начал трепать языком, но моя немногословность лишь подогревает его чрезмерную общительность, явно не к месту.

– Местные старики болтали, дескать, дом гнилой, проклятый… Будто мужик какой-то в горячке свою жену-то порешил, а потом и сам на тот свет отошел. И нашли-то его в петле, дай боже, через неделю-две…

– Мало что ли людей в наших краях мрет, что вы из-за одного дома так заморачиваетесь? – меня аж выворачивает наизнанку от каждого его слова.

– Ну дык, земля здесь хорошая, хлопок на ней уродится толковый – даст бог. А наше дело малое – чтобы только дрянь или бесовщина какая-нибудь работникам не донимала. Хотя, лично я в это не верю... А вот нигеры, черт бы их побрал, как только услышали про это место, так и заревели навзрыд. Боятся, все, как один, молятся как умалишенные. Говорят, мол, придет сын из «Восходящего солнца» – дом этот так назывался, лет десять назад – да и порешит их, как батьку своего порешил…

***

Мужчина обходит приказчика, не дослушав, выходя за порог и оставляя последнего в одиночестве. На секунду он задерживается перед прогнившими ступеньками и поднимает глаза к небу.

«Будь ты проклят, Новый Орлеан».

А за его спиной, над дверным косяком остатками былых лет сияет нарисованное выцветшее солнце, как хищник вздымающееся над землями Луизианы.

Отредактировано Алиса (2019-12-29 00:11:20)